— Давай проходи, не задерживайся! Лицом к стене, говорю! Чего вытаращился, как беременная мандавошка на хрен моржовый?! Вот так и стой, говорю… Руки за спину, нюхалку вниз, глазами по сторонам не шарить, не положено! Или не привык до сих пор, служивый?! Привыкай, пора уже… — довольно добродушно рокотал конвоир.
Он был приземистым, красномордым, вальяжно вышагивал на толстых, кривоватых ногах и колыхал брюхом, как ребенок надувным шариком. В общем, живое воплощение отъевшегося солдата внутренней службы, труса и приспособленца, спасающегося от войны за тихими тюремными стенами.
Еще недавно мы таких даже на порог кабака не пускали, сразу брали за свекольную нюхалку, тыкали рожей в пол и пинком вышибали через первый же проем в стене и даже без наличия такового…
В общем–то, я начинал привыкать. Послушно встал справа от двери камеры, заложил руки за спину и почти уткнулся лбом в прохладную штукатурку. Пока мой страж, насвистывая нечто неопределеннопопсовое, возился с заедающим замком камеры, мне оставалось только созерцать трещины и подтеки перед собственной нюхалкой, попутно совершенствуясь в извечной позе подконвойного ожидания…
Дверь, наконец, поддалась, противно запищав электронным замком.
— Так–так… Вот зараза писклявая… — явно обрадовался он. — Теперь сюда ходи! Да не туда, а туда, в камеру, значит! Да заходи–заходи, служивый, не стесняйся, будь как дома! Потому как тюрьма теперь — твой дом родной! Тут тебе и крыша, и пайка, и Параша Васильевна для облегчения души — все удобства для вас, сволочей, аж завидки берут от такой легкой жизни…
Не знаю, может быть, по его сценарию, мне следовало умильно расплыться от предвкушения грядущего камерного счастья, но я как–то замешкался и восторга не выразил…
Тогда, подтверждая свои гостеприимные тезисы, конвоир подтолкнул меня в спину пластиковой энергодубинкой. С его стороны — тоже вполне мирный жест. Насколько я знаю, в этих дубинках хватает энергии, чтобы оставить от человека одни дымящиеся подошвы, а уж что касается воспитательных ожогов — так бывалые заключенные на них и внимания не обращают. А этот — даже на полмиллиметра рычажок не сдвинул, ткнул, будто обычной палкой, от которой никаких чудес, кроме синяков.
Гуманист! И весельчак, вдобавок, и говорун… Наркоты, что ли, наглотался или просто не протрезвел со вчерашнего? То–то я смотрю, что на его стандартно–очугунелом лице вроде как проступают некоторые человеческие черты… Не просто кирпич, а кирпич с вареньем!
Не дожидаясь повторного тычка, уже с энергодобавкой, я шагнул в камеру. Дверь тут же захлопнулась за спиной с характерным, сварливо–ржавым лязгом.
Удивительно, в тюремных замках уже много веков не водится никакой ржавчины, а лязгают они все так же, как в старину. Или тюремщики специально поддерживают, так сказать, атмосферу? Свидетельствую как бывший историк, это у них получается…
Стоя у двери, я осматривался. Камера была небольшая, десяток шагов по диагонали. Голые стены ядовито–белого цвета хлорки, серый пластик двухъярусных нар, госпожа Параша, как положено, в левом углу перед входом, отгорожена стыдливым, полупрозрачным барьерчиком, высотой по макушку на корточках. Узкое, как щель, окошко наглухо забрано бронестеклом с отчетливой металлической арматурой внутри. Стекло, да и плафон на потолке, настолько засижены мухами, словно они начали это славное занятие еще во времена царя Гороха Первого, передавая его, как традицию, из поколения в поколение. В остальном — безликая, унылая чистота с едким, щелочным запахом жирорастворяющего антисептика.
Обычная камера, словом. Типичный образчик тюремно–воспитательного интерьера, каких я немало насмотрелся за последнее время. И явно — не выставочный образец…
В камере уже находились трое. Черные тюремные робы, прилаженные в обтяжку до своеобразного шика, пестрота двигающихся голографических татуировок на всех видимых частях тела — о социальной принадлежности после этого можно не спрашивать. Уголовщина, «блатные» и явно не последние в своей иерархии.
Когда я вошел, аборигены немедленно уставились на меня, не вставая со своих лежанок. Я отчетливо заметил, как на лбу у одного из них закривлялась гибко–черная змейка, спустилась на щеку, переместилась на нос и вернулась обратно. В этой тройке он вообще выглядел лидером — коренастый, лысый, словно валун, он с первого взгляда показался мне каким–то булыжным. Серое, землистое лицо и спокойная уверенность очень сильного человека. Глазки у него были маленькие, острые, плохо заметные под росписью галотатуировок, нос — невыразительной пипкой, а вот губы — неожиданно яркие и пухлые, будто у девушки.
Мм… Черная змейка на лбу… Кажется, это не менее двух приговоров за убийство… Да еще подмигивающий чертик под правым глазом! По уголовным меркам — самый серьезный дядя…
«Ах да, полотенце!» — вспомнил я напутствие бывалых товарищей.
Глянул под ноги. Тюремное полотенце из впитывающего пластика, действительно, было тут как тут, лежало прямо передо мной, согласно древней камерной традиции.
В сущности, я мог сделать четыре вещи — наступить, перешагнуть, обойти или поднять его. Наступить — это заявить о своей принадлежности к воровскому миру, откровенно вытереть ноги — заявка на принадлежность к авторитетам. Перешагнуть — показать себя полным валенком, потому что «честный фраер» чужое полотенце обойдет. А уж поднять — хуже не придумаешь.
Это сразу записать себя в шныри, уборщики и вечные дневальные по параше.